Вспоминая А.Пушкина в Неделю о блудном сыне

Февраль 28th 2016 -

Церковь всегда осуждала поединки, проистекающие из личного самолюбия, из мести за личную обиду, хотя с мирской точки зрения, наш поэт и не мог не призывать эту развязку всех неисходных затруднений своей жизни, как не мог не принять и вынужденный им самим вызов. Понятна сдержанность российского первосвятителя, тогдашнего Санкт-Петербургского митрополита Серафима[9], который, как слышал я еще в начале 40-х годов в С. -Петербурге, воспротивился отданию полных погребальных убитому поэту почестей, личным участием в отпевании и вообще архиерейским служением.

Мимо осужденного Церковью поединка пройдем с прискорбным молчанием. А остановимся, в наше назидание, над смертным одром отходящего поэта, чтобы видеть, что его кончина была хотя и не безболезненная и не мирная, тем не менее все же христианская.

«Россия, – пишет кроткая и благочестивая душа, Жуковский, – потеряла Пушкина в ту минуту, когда гений его, созревший в опытах жизни размышлением и наукою, готовился действовать полною силою. Потеря невозвратная и ничем не вознаградимая. Россия лишилась своего любимого, народного поэта. Он исчез для нее в ту минуту, когда его созревание совершалось, исчез, достигнув до той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучею, иногда беспорядочною силою молодости, тревожимой гением, предается более спокойной, более образовательной силе зрелого мужества, столь же свежей, как и первая, может быть, не столь порывистой, но более творческой. У кого из русских с его смертию не оторвалось что-то родное от сердца? И между всеми русскими особенную потерю в нем сделал сам Государь Император Николай Павлович. При начале своего царствования Государь присвоил поэта себе: Государь развязал руки ему в то время, когда он был раздражен несчастьем, им самим на себя навлеченным; Государь следил за ним до последнего его часа. Бывали минуты, в которые, как буйный, еще не остепенившийся ребенок, поэт навлекал на себя неудовольствие своего высокого хранителя; но во всех изъявлениях неудовольствия со стороны Государя было что-то нежное, отеческое. После каждого подобного случая связь между ними усиливалась: в одном – чувством испытанного им наслаждения простить, в другом – живым движением благодарности, которая более и более проникала в душу поэта и, наконец, слилась в ней с поэзиею. Государь потерял в нем свое создание, своего поэта, который принадлежал бы славе его царствования, как Державин славе Екатерины, а Карамзин славе Александра. Государь отозвался умирающему на последний земной крик его; и как отозвался! Какое русское сердце не затрепетало благодарностью на этот голос царский? В этом голосе выразилось не одно личное, трогательное чувство, но вместе и любовь к народной славе, и высокий приговор нравственный, достойный царя, представителя и славы и нравственности народной».

В шесть часов вечера простреленный поэт привезен был в отчаянном положении домой. Приняты были первые врачебные меры. В первые же минуты умирающий спросил одного из врачей: «Что вы думаете о моем положении, скажите откровенно?» – «Не могу скрыть от вас, – отвечали ему, – вы в опасности». – «Скажите лучше, умираю». – «Считаю долгом не скрывать от вас и того». – «Благодарю вас, – сказал поэт, – вы поступили как честный человек». – Потом, подумав, прибавил: «Мне нужно устроить мой дом». – «Не желаете ли видеть кого из ваших ближних?» При этом вопросе поэт, обратив глаза на свою библиотеку, сказал: «Прощайте, друзья». Немного погодя спросил: «Разве вы думаете, что я часу не проживу?» – «О, нет. Но я полагал, что вам будет приятно увидеть кого-нибудь из ваших». – Повещены были друзья умирающего: Плетнев, Жуковский, князь Вяземский и другие, которые и поспешили к смертному его одру. Прибыли самые знаменитые врачи, в числе их врач Государя Арендт. Этот с первого взгляда уверился, что не было никакой надежды. Приняв нужные меры и расставаясь с умирающим, Арендт сказал: «Еду к Государю, не прикажете ли что сказать ему?» – «Скажите, – отвечал умирающий, – что умираю, и прошу у него прощения». Прощения у Государя просил он за себя и своего секунданта. Первым словом его жене было: «Как я счастлив! Я еще жив и ты возле меня. Будь покойна: ты не виновата; я знаю, что ты не виновата». А врачей просил, чтобы они не давали излишних надежд жене, не скрывали от нее, в чем дело: «Она, – говорил он, – не притворщица; вы ее хорошо знаете. Впрочем, делайте со мною, что хотите, я на все согласен и на все готов». Вообще же о жене заботился, чтобы как можно меньше она была личною свидетельницею его страданий. В первый вечер, по желанию родных и друзей поэта, один из врачей спросил, не желает ли он исповедаться и причаститься. Он согласился охотно. – «За кем прикажете послать?» – «Возьмите первого ближайшего священника». – Положено было призвать священника утром. И разумно сделано, что отложено было до утра; потому что с вечера первой ночи, с 27-го на 28 января началась его душевная агония. К ночи боль от раны возросла до высочайшей степени. То была настоящая пытка. Физиономия страждущего изменилась: взор его сделался дик; казалось, глаза его готовы были выскочить из своих орбит, чело покрылось холодным потом, руки охолодели, пульса как не бывало. Больной испытывал ужасную муку, но и тут необыкновенная твердость его души раскрылась в полной мере. Готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтобы жена не услышала и не испугалась. «Зачем эти мученья? – говорил он. – Без них я бы умер спокойно». Наконец боль, по-видимому, начала утихать, но лицо выражало глубокое страдание, руки по-прежнему были холодны, пульс едва заметен. Эта пытка продолжалась часа два или три.

Когда Арендт с вечера отправился во дворец, то Государя не застал. Около полуночи он получает от Государя повеление немедленно ехать к умирающему прочитать ему письмо, собственноручно Государем к нему написанное, и тотчас обо всем донести. «Я не лягу, я буду ждать», – приказывал государь Арендту. Письмо же приказано было возвратить. И что же стояло в этом письме! «Если Бог не велит нам более увидеться, посылаю тебе мое прощение и вместе мой совет: исполнить долг христианский. О жене и детях не беспокойся: я беру их на свое попечение». Какой трогательный конец земной связи между царем и тем, кого он когда-то отечески присвоил и кого до последней минуты не покинул! Как много прекрасного, человеческого в этом порыве, в этой поспешности захватить душу поэта на отлете, очистить ее для будущей жизни и ободрить последним земным утешением. «Я не лягу, я буду ждать!» О чем же он думал в эти минуты ожидания? Где он был своею мыслью? О, конечно, перед постелью умирающего, его добрым земным гением, его духовным отцом, его примирителем с небом и собою. Когда Арендт прочитал поэту письмо Государя, то он вместо ответа поцеловал письмо и долго не выпускал из рук; но Арендт не мог ему оставить письмо. Несколько раз умирающий повторял: «Отдайте мне это письмо, я хочу умереть с ним. Письмо! где письмо?» Арендт успокоил его обещанием испросить на то позволения у Государя. Это произошло ночью. В 8 часов утра 28 января Арендт опять прибыл. В его присутствие прибыл и священник, именно о. Петр, что в Конюшенной. Страдалец исповедался и причастился с глубоким чувством, уверяет Жуковский. Князю Вяземскому духовник говорил со слезами о благочестии, с коим умирающий исполнил долг христианский. Надобно заметить, что во все время, до самого конца, мысли его были светлы и память свежа. Он призвал своего секунданта и продиктовал ему записку о некоторых долгах своих. Это его, однако, изнурило, и после он уже не мог сделать никаких других распоряжений. Потом говорит: «Жену! Позовите жену!» – Этой прощальной минуты описать нельзя. Потом потребовал детей; они спали; их привели и принесли к нему полусонных. Он на каждого оборачивал глаза молча, клал ему на голову руку, крестил и потом движением руки отсылал прочь. «Кто здесь?» – спросил он. Назвали Жуковского и Вяземского. «Позовите», – сказал он слабым голосом. Жуковский подошел, взял его похолодевшую, протянутую к нему руку и поцеловал. Сказать ему Жуковский ничего не мог от волнения. Умирающий махнул рукою, и Жуковский отошел, но чрез минуту возвратился к его постели и спросил: «Может быть, увижу Государя; что мне сказать ему от тебя?» – «Скажи, – отвечал умирающий, – что мне жаль умереть; был бы весь его». Эти слова говорил он слабо, отрывисто, но явственно. Было очевидно, что он спешил сделать свой последний земной расчет и как будто подслушивал шаги приближающейся смерти. Взявши себя за пульс, он сказал: «Смерть идет». Когда подошел к нему еще один из друзей, умирающий посмотрел на него два раза пристально, пожал ему руку; казалось, хотел что-то сказать, но махнул рукою и только промолвил: «Карамзину!» Ее не было, за нею немедленно послали, и она скоро приехала. Свидание их продолжалось только минуту; но когда эта благочестивая женщина отошла от постели, он ее кликнул и сказал: «Перекрестите меня», что та и исполнила. Арендту говорит: «Жду царского слова, чтобы умереть спокойно». Между тем, когда Жуковский доложил Государю слова умирающего, – «Скажи ему от меня, – приказал Государь, – что я поздравляю его с исполнением христианского долга; о жене же и детях он беспокоиться не должен». – Жуковский возвратился к умирающему с утешительным словом Государя. Выслушав благовестника, поэт поднял руки к небу с каким-то судорожным движением. «Вот как я утешен! – сказал он, – скажи Государю, что я желаю ему долгого-долгого царствования, что я желаю ему счастья в его сыне, что я желаю ему счастья в его России».

[9] Серафим (в миру Стефан Васильевич Глаголевский, 1763—1843), митрополит С. -Петербургский (с 1821 г.), известен как искусный и деятельный церковный администратор, противник мистицизма и всех начинаний Библейского общества, в том числе и перевода Библии на русский язык. Митрополит Серафим отказался отпевать Пушкина архиерейским служением, как он в свое время отказался и подать голос за поэта при избрании его в Российскую Академию (1833).

Метки:

Pages: 1 2 3 4 5 6

Комментарии закрыты.