Вспоминая А.Пушкина в Неделю о блудном сыне

Февраль 28th 2016 -

У нашего поэта всякая букашка имеет право на жизнь в мире Божием; всякая страсть имеет право на развитие и процветание, лишь бы она цвела и развивалась и давала привлекательно-поразительный предмет для сильной поэтической кисти. Даже желая, по-видимому, раздавить многих и многое, наш поэт не раздавил никого и ничего, разбив разве только себя самого, свою собственную душу.

Выходит, что наш поэт все свои помыслы и чувства, все силы и дарования, слишком много их, выражаясь глубокознаменательным церковно-славянским языком, посвятил на служение похоти плоти, во-первых (не так ли?), похоти очес (не так ли?) и гордости житейской (не так ли?); посвятил страстям, сидящим в сердце человеческом, в нашем плотском душевном человеке, который воюет против человека духовного; посвятил споборающим друг другу в сей войне нашей плоти, миру и князю мира сего.

Скажут, вы тут толкуете чуть ли не о сатане? Даже, что вы тут толкуете чуть ли не о сатане? Даже, что вы тут толкуете о мире? Миру-то наш поэт и не кланялся? Да, мир свой он делил на две части: одну – ему несочувственную, другую – сочувственную, относя к последней все свободолюбивое, мятежное, отважное, непоборимое, чувственнопрекрасное, игривое, вольнодумное, отрицающее. Этого мира он был певец, угодник и раб столько же, как другого мира враг и отрицатель. Для опозорения этого другого мира, для унижения, для всколебания он сделал, с своей стороны, что только, по окружающим его условиям, по силе своего дарования и темперамента, он мог сделать. Как и наоборот, в угоду, честь и славу первого мира сделал сколько мог, очень много сделал. Это порывистое угодничество его пред миром, да прежде всех и всего пред собою и своими страстями, было стремлением великомощного духа не к центру истинной жизни – Богу, но от центра по тысяче радиусов, в погоне за призрачным счастьем, за удовлетворением разных похотей, сладострастия, славолюбия, гордыни, было стремлением от центра духовной жизни к противоположному полюсу бытия, во власть темной силы или темных сил…

Упоминать ли, следя за евангельским изложением, и о том, как блудный сын, скитаясь вне отеческого крова, усиливался прилепляться то к одному, то к другому из жителей той страны, где скитался, и тут терпя всякие беды и лишения, вынуждался, по евангельскому изречению, пасти самые низменные пожелания?..

Придя же в себя, наконец, сказал: сколько наемников у отца моего избыточествуют хлебом, а я умираю от голода? (Лк. 15, 17). Подниматься ему, однако же, было нелегко; вставал он долго, не короче того, как и падал. Вспомните, сколько у него стихотворений вылилось в этом состоянии его духа. Это самые чистые и самые возвышенные создания его поэзии, вызывающие на глубокое раздумье. Вот это действительно тот высоконравственный урок, который преподает он нам из-за своего гроба.

Как отрок Библии, безумный расточитель (блудный сын),
До капли истощив раскаянья фиал,
Увидев наконец родимую обитель,
Главой поник и зарыдал.

В пылу восторгов скоротечных,
В бесплодном вихре суеты,
О, много расточил сокровищ я сердечных,
За недоступные мечты,

И долго я блуждал, и часто, утомленный,
Раскаяньем горя, предчувствуя беды,
Я думал о тебе, предел благословенный,

– думал о своем невинном отрочестве, вспоминая чистые виденья детства. Многое переменилось в жизни для него, и сам, покорный общему закону, переменился он. Еще молод он был, но уже судьба его борьбой неравной истомила. Он был ожесточен. В унынье часто он помышлял о юности своей, утраченной в бесплодных испытаньях, о строгости «заслуженных» упреков, и «горькие кипели в сердце чувства». Он проклинал коварные стремленья «преступной» юности своей. Он сознавал:

В часы забав иль праздной скуки,
Бывало, лире я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей.

Но и тогда струны лукавой
Невольно звон я прерывал

Я лил потоки слез нежданных,
И ранам совести моей

Отраден чистый был елей.

Самолюбивые мечты, утехи юности безумной! – взывал он.

Когда на память мне невольно
Придет внушенный ими стих,
Я так и вспыхну, сердцу больно:
Мне стыдно идолов моих.

К чему, несчастный, я стремился?
Пред кем унизил гордый ум?
Кого восторгом чистых дум
Боготворить не устыдился?

Ах, лира, лира! Что же ты
Мое безумство разгласила?
Ах, если б Лета поглотила
мои летучие мечты[4]!

Увы! Лира разгласила, а Лета не поглотила. Он «пережил свои желанья», он «разлюбил свои мечты». Ему остались лишь «одни страданья, плоды сердечной пустоты». Он возненавидел самую жизнь, будучи не в состоянии понять ее смысла.

Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?

– спрашивает он отчаянно.

– Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?

Кто меня враждебной (будто бы) властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..

Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.

В уме, подавленном тоской,

теснится тяжких дум избыток.
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Я вижу в праздности, в неистовых пирах,
В безумстве гибельной свободы,
В неволе, в бедности, в чужих степях
Мои утраченные годы.
Я слышу вновь друзей предательский привет,
На играх Вакха и Киприды,
И сердцу вновь наносит хладный свет
Неотразимые обиды.

Спасаясь от этих обид, главным же образом – от пустоты собственного сердца и от бесцельности жизни, он не раз призывал к себе и смерть: он три раза дрался на поединках, три раза выстрелы противников в него не попадали, а он оканчивал дело шуткой и стихом, иногда не нежестокими, пока на четвертом поединке и не был сражен. К самой смерти он относился не с теми чувствами и мыслями, как должно, не с покорностью, а с презреньем, не с верою, а почти с неверием. Вот предчувствует он:

Снова тучи надо мною
Собралися в тишине;
Рок (будто бы) завистливый бедою
Угрожает снова мне.

Сохраню ль к судьбе презренье?
Понесу ль навстречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?

Бурной жизнью утомленный,
Равнодушно бури жду:
Может быть, еще спасенный,
Снова пристань я найду…

Но, предчувствуя разлуку,
Неизбежный грозный час…

В загробную жизнь он и тут не очень-то верит:

И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать

И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.

Был ли он совсем неверующий? Нет. Достоевский изрек, что был он «всечеловек». Мы же скажем пока, что был он двойственный человек, плотской; душевный и духовный. Служил он больше плоти, но не мог заглушить в себе и своего богато одаренного духа. Глубоко постигал он и неверие, и веру, и не только постигал, но и чувствовал, вмещая в себя и то и другое. Читайте его «Безверие»[5]; это с себя он пишет такую глубокотрагическую картину. Тем не менее, он сам о себе свидетельствует, что закон Божий он знал хорошо. По его словам, он слишком с Библией знаком, хотя тут же и злоупотребляет своим знакомством. Читал он Библию часто, ища в ней источник вдохновенья и поэзии; но и тут находил, что Святый Дух только иногда (не всегда) бывал ему по сердцу, а вообще он предпочитал Гете и Шекспира, и тут же рядом берет он уроки чистого атеизма, встретив именно у нас, в Одессе, англичанина, глухого к вере философа, умного афея, который исписал листов тысячу, чтобы доказать, что не может быть существа разумного, Творца и Вседержителя, мимоходом уничтожая слабые доказательства в бессмертие души. Поэт находит эту систему не столь утешительною, как обыкновенно думают, но, к несчастью, более всего правдоподобною[6].

[4] У Пушкина «Ах, если б Лета поглотила мои летучие листы» – Прим. Ред. Православие.Ru

[5] Признаем это высокое стихотворение истинно назидательным.

О вы, которые с язвительным упреком,
Считая мрачное безверие пороком,
Бежите в ужасе того, кто с первых лет
Безумно погасил отрадный сердцу свет;
Смирите гордости жестокой исступленье:
Имеет он права на ваше снисхожденье
Взгляните на него – не там, где каждый день
Тщеславие на всех наводит ложну тень,
Но в тишине семьи, под кровлею родною,
В беседе с дружеством иль темною мечтою
Взгляните – бродит он с увядшею душой,
Своей ужасною томимый пустотой,
То грусти слезы льет, то слезы сожаленья.
Напрасно ищет он унынью развлеченья;
Напрасно в пышности свободной простоты
Природы перед ним открыты красоты;
Напрасно вкруг себя печальный взор он водит:
Ум ищет Божества, а сердце не находит.
Настигнет ли его глухих судеб удар,
Отъемлется ли вдруг минутный счастья дар,
В любви ли, в дружестве обнимет он измену
И их почувствует обманчивую цену:
Лишенный всех опор отпадший веры сын
Уж видит с ужасом, что в свете он один,
И мощная рука к нему с дарами мира
Не простирается из-за пределов мира…
Несчастия, страстей и немощей сыны,
Мы все на страшный гроб родясь осуждены.
Всечасно бренных уз готово разрушенье;
Наш век – неверный день, всечасное волненье.
Когда, холодной тьмой объемля грозно нас,
Завесу вечности колеблет смертный час,
Ужасно чувствовать слезы последней муку –
И с миром начинать безвестную разлуку!
Тогда, беседуя с отвязанной душой,
О вера, ты стоишь у двери гробовой,
Ты ночь могильную ей тихо освещаешь,
И ободренную с надеждой отпускаешь…
Но, други! пережить ужаснее друзей!
Лишь вера в тишине отрадою своей
Живит унывший дух и сердца ожиданье,
«Настанет! – говорит, – назначено свиданье!»
А он (слепой мудрец!), при гробе стонет он,
С усладой бытия несчастный разлучен,
Надежды сладкого не внемлет он привета,
Подходит к гробу он, взывает… нет ответа!
Видали ль вы его в безмолвных тех местах,
Где кровных и друзей священный тлеет прах?
Видали ль вы его над хладною могилой
К почившим позванный вечерней тишиной,
К кресту приникнул он бесчувственной главой
Но слез отчаянья, но слез ожесточенья.
В молчанье ужаса, в безумстве исступленья, Дрожит
Качает головой, трепещет и бежит,
Спешит он далее, но вслед унынье бродит.
Во храм ли Вышнего с толпой он молча входит,
Там умножает лишь тоску души своей.
При пышном торжестве старинных алтарей,
При гласе пастыря, при сладком хоров пенье,
Тревожится его безверия мученье.
Он Бога тайного нигде, нигде не зрит,
С померкшею душой святыне предстоит,
Холодный ко всему и чуждый к умиленью,
С досадой тихому внимает он моленью.
«Счастливцы! – мыслит он, – почто не можно мне
Страстей бунтующих в смиренной тишине,
Забыв о разуме и немощном и строгом,
С одной лишь верою повергнуться пред Богом!»
Напрасный сердца крик! нет, нет! не суждено
Ему блаженство знать! Безверие одно,
По жизненной стезе во мраке вождь унылый,
Влечет несчастного до хладных врат могилы

[6] Гетчинсон (Хатчинсон) Уильям (1793–1850), домашний врач в семье М.С. Воронцова, безбожник-«афей» (атеист). Весной 1824 года Пушкин в письме, как выяснено теперь, к Вяземскому из Одессы сообщал (письмо при пересылке было перлюстрировано): «Ты хочешь знать, что я делаю – пишу пестрые строфы романтической поэмы и беру уроки чистого афеизма. Здесь англичанин, глухой философ, единственно умный афей, которого я еще встретил». Эти строки письма послужили основной причиной высылки Пушкина из Одессы в Михайловское. В «Воображаемом разговоре с Александром I» (декабрь 1824 года) поэт в свое оправдание пишет: «…как можно судить человека по письму, писанному товарищу, можно ли школьную шутку взвешивать как преступление и две пустые фразы судить как бы всенародную проповедь?» (Подробнее о Хатчинсоне см.: Л.М. Ариншпайн. Пушкинский «Мефистофель». // Пушкинская эпоха и христианская культура. Вып. V. СПб., 1994. С. 30–41).

Метки:

Pages: 1 2 3 4 5 6

Комментарии закрыты.